Tuesday, October 22, 2013

СУМЕРЕЧНАЯ МЕЛОДИЯ: повесть о музыке, любви и смерти


Какую роль может сыграть талантливо написанное произведение – книга, стихотворение, музыка – в жизни своего создателя? Какие чувства испытывает автор к собственному детищу – любовь, привязанность, может быть, благодарность, а может быть, и ненависть? Бывает так, что истинный шедевр, дойдя до широкой публики, или же оставшись лежать на полке, подчиняет себе всю жизнь автора, капризно требуя к себе внимания, как избалованное дитя, а иногда переживает свою собственную историю, влияя на судьбы ознакомившихся с ним людей. Но может ли такое безобидное произведение искусства как эстрадная песня убить? Легенда говорит, что такая песня существует.

Для героев этой книги творчество и смерть оказались неразрывно связаны между собой. Но обладает ли Сумеречная мелодия в действительности мистической силой, способной сделать из нее смертоносное оружие, или ее репутацию обеспечили случайные совпадения и политические интриги? Ответственны ли авторы за то, как влияет на людей их произведение? Всегда ли применимы общечеловеческие нравственные установки в сфере искусства? Такие вопросы ставит перед читателем эта книга.




Книга продается в издательстве Геликон-плюс





История Йиржи Цесты, Павла Шипка и Сумеречной мелодии возникла в морозном декабрьском воздухе на пустынном утреннем проспекте, а принесло ее дыхание зимы, эхо замолкшей в пустоте песни и каприз испорченной техники.
Каким образом возникает идея литературного сюжета? Вынашивается в результате долгих размышлений по конкретной теме? Или внезапно является как некое Откровение? А иногда приходит, например, во сне… Главное – то, что происходит после, когда сюжет неумолимо одолевает сознание, заставляя забыть обо всем, не позволяя отвлечься, неся депрессию или радость, но не отпуская, как страстно любящее и любимое существо. Один мой знакомый художник сказал как-то: «Самые удачные произведения – те, на которые затрачено меньше всего усилий». Он имел в виду, что процесс творчества должен идти легко, сам собой, как будто следующие строку, фразу, штрих автору нашептывают свыше. И счастливый момент, когда поставлена последняя точка или проведена последняя черта, не лишен легкой грусти: эти восхитительные часы, дни или месяцы творческого экстаза, увлеченного поиска, прошли и их уже не доведется пережить снова. А когда будет следующий раз, да и будет ли?
У каждого талантливого произведения, тем более – из тех, что не теряют актуальности с годами и становятся классикой, есть своя собственная история. У песни Szomoru vasárnap (Мрачное воскресенье), написанной в тридцатые годы в Будапеште, история пугающая: эту песню – и не без оснований – называли гимном самоубийц, что, впрочем, не могло не способствовать интересу публики к ней.
С историей «Мрачного воскресенья» я познакомилась, изучая биографию и творчество чешского исполнителя Карла Готта, записавшего эту песню в начале 1970-х годов. Надо признать, репутация ее произвела на меня более сильное впечатление, нежели сама песня, хотя, несомненно, есть в ней нечто завораживающее. Однажды, когда я слушала ее по пути на работу, плеер доиграл трек до конца, а дальше была тишина: следующая запись никак не хотела начинаться. Я достала из сумки плеер и обнаружила, что он действительно завис на последних секундах «Мрачного воскресенья». Задумался о смысле жизни? Я уже до того играла с мыслью о написании романа по мотивам истории этой песни, но всерьез задумалась об этом именно в то утро, и сюжет сразу же пришел ко мне, будто только того и ждал. Раз уж «Мрачное воскресенье» воздействует даже на технику…
Сюжет этот позволил заняться всегда интересовавшими меня вопросами взаимоотношений автора и его собственных произведений, которые, как избалованные дети, не успокаиваются на том, что им дали жизнь, и постоянно требуют к себе внимания, порождая к тому же неизбежные сомнения: «Я сумел создать что-то хорошее-красивое-сильное-талантливое, но смогу ли я повторить этот творческий подвиг, или больше мне нечего сказать миру?»   
При написании романа я использовала изученный материал об эстраде социалистических стран. Действие было передвинуто во времени на более поздний – послевоенный – период, пору разрушения традиций и утраты иллюзий, в которой особенно уместен был бы печальный и торжественный реквием по безвозвратно ушедшему прекрасному прошлому.
И хотя на первом плане выписаны характеры популярного исполнителя и композитора и сложное сплетенье их взаимоотношений – дружбы, любви, общего успеха, совместного творчества, – постоянным аккомпанементом сюжета звучит таинственная мелодия, бесконечно красивая и опасная, способная как привести к самому отчаянному решению, так и наоборот – удержать от рокового шага и дать силу жить дальше…



*  *  *


– Черт-те что! Сакра! – Ян Ягла, здоровенный усатый ударник, нервно взялся за бутылку, обвел остальных вопросительным взглядом, пожал плечами и плеснул себе в рюмку еще порцию.

– Отравились вдвоем, сразу после концерта, при них еще лежал листок с цитатами из песни, – объяснял один из музыкантов другому. – Полиция считает, что они пели ее до самой смерти…

– Не знал, что в полиции работают такие романтики. Яд был быстродействующий? – цинично усмехнулся Хрдличка.

– Это который же случай? – с живым интересом спросил Владек Тунь, начинающий журналист, крутившийся среди богемной публики в надежде уловить свою грандиозную сенсацию.

– Глупости! – бросил Цеста, стоявший у окна ресторана и смотревший на переливающуюся огнями набережную и золотистые шапки осенних садов на другом берегу. – Никакой мистики тут нет, ее выдумываете вы сами!

– Восемнадцатый! – вдруг подал голос Штольц, посмотрев в записную книжку.

– Ты что, счет ведешь? – удивленно покосился на него Павел.

– Начал после седьмого случая, – фыркнул Штольц и убрал записную книжку в карман.

Szomorú vasárnap, – напомнил Хрдличка, поигрывая бокалом – у него была привычка постоянно вертеть что-то в руках.

За столом внезапно стало тихо.

– Точно! – заметил кто-то.

Цеста посмотрел на них, скривился и снова отвернулся к окну.

– А я не понял! – жалобно воззвал Тунь. – Что это значит?

– Это по-венгерски, – произнес Ягла и залпом осушил очередную рюмку.

Музыканты молчали. Тунь переводил недоуменный взгляд с одного на другого.

– Это значит «Мрачное воскресенье», – наконец пояснил Павел. – Странно, что ты не знаешь. Может быть, будет понятнее, если я скажу Gloomy Sunday?

– Это песня Билли Холлидея?

– В общем, да.

Цеста хмыкнул, Хрдличка широко улыбнулся.

– Ее написал около двадцати лет назад один мадьяр, Режё Шереш, после того, как от него ушла девушка, – продолжал Павел.

– Ее называют гимном самоубийц, – подключился Хрдличка. – Сколько их было – семнадцать случаев?

– Да, кажется, семнадцать – так или иначе связанных с этой песней. Вроде ее даже запрещали. Что не помешало Режё продать песню на Запад, где она вызвала новую волну самоубийств.

– Все это – рекламная кампания, не более того, – бросил от окна Цеста.

– Девушка Режё вернулась к нему, но вскоре покончила с собой под эту же песню, – напомнил Павел.

Хрдличка мрачно усмехнулся.

– Она выходит на новой пластинке? – с интересом спросил Тунь, отыскивая в кармане блокнот.

– Если сделаем запись, – вздохнул Хрдличка. – Пока что все пробы нашу звезду не удовлетворяют.

– Если мы хотим соответствовать западному уровню, нам нужна приличная техника, – дернул плечом Цеста. – С нашей далеко не уедешь.

– Я тебе «Теслу» достану из Чехословакии, хочешь? – спросил Хрдличка.

– Знаете, что? – нервно оглядывая присутствующих, произнес Ягла. – Я эту чертову музыку больше играть не буду! – Протянув руку за бутылкой, он оглянулся в сторону Цесты и вздрогнул, обнаружив, что тот уже стоит возле его стула. – Ищите себе другого музыканта! – добавил Ягла уже не так уверенно, а потом едва не плачуще пожаловался: – Ну не могу я: как начну играть, все внутри так и скручивает, а потом весь вечер – как в воду опущенный.

Ягла замолчал под взглядом широко расставленных серых глаз, сейчас напоминавших расплавленную сталь.

– Можно и другого ударника найти, – тихо сказал Цеста, спокойно беря его одной рукой за запястье, а другой вынимая из пальцев Яглы бутылку. Тот мрачно допил жалкие остатки из рюмки.

– Пусть даже это так, – все так же тихо произнес Цеста, обводя окружающих блестящими глазами. – Пусть даже это не случайные совпадения. Если эта песня действует на людей с такой силой, значит… значит, Павел действительно создал шедевр! – он не глядя пододвинул себе стул и сел. – А что такое человеческая жизнь, пусть даже десяток жизней рядом с произведением искусства?

– Поразительно оригинальная мысль! – насмешливо заметил Хрдличка.

– В Бога вы не веруете, – с упреком бросил Ягла обоим и решительно пододвинул к себе бутылку.

– По-твоему, если песня убивает людей, то так тому и быть? Значит – хорошая песня? – ядовитым тоном поинтересовался Штольц, меряя Цесту прищуренным взглядом.

– Я хочу сказать, что искусство ценнее, чем жизнь, – ответил Цеста.

– Мы уже видывали военных гениев, которые чужие жизни ни во что не ставили! – напомнил Штольц со злостью.

– Мы видели и то, как люди отдавали жизни, чтобы защитить от бомбежек и мародеров коллекции Национального музея! – парировал Цеста.

– А потомки каждого из них могли бы создать в десять раз больше!

– Ну, парни, вы сейчас договоритесь… – проворчал один из музыкантов.

– Если бы мне довелось решать, стоит ли пустить в расход сотню человек ради одного произведения искусства… – прошипел Цеста.

– Вы действительно так считаете? – встрял Тунь, заботливо разглаживая еще чистую страничку в блокноте, но смешался, едва Цеста обратил к нему взгляд своих стальных глаз, и пробормотал: – Хотя, конечно, если картины старых мастеров или какая-нибудь там Венера…

– Или какой-нибудь там Пикассо, – добавил Павел.

Любое произведение искусства, – отчеканил Цеста. – Пусть даже еще никто не доказал, что это – шедевр.

– Теоретизировать легко, – фыркнул Штольц.

– Олдо, успокойся и выпей, – посоветовал Павел, беря у официанта новую бутылку.

– Ты всегда его защищаешь! – огрызнулся Штольц.

Павел только пожал плечами, оделяя щедрыми порциями сидящих по бокам, в том числе увлеченного перепалкой Туня.

– Разговор шел, между прочим, о моей песне.

– А на практике ты бы свою жизнь ради бесталанного творения положил? – спросил Штольц Цесту.

Певец молчал, его улыбка казалась застывшей, словно приклеенная к лицу.

– Или жизнь близких! – включился в разговор Хрдличка, поднимая бокал с красным вином затянутой в перчатку рукой и любуясь цветом напитка на свет.

– Несомненно, – ответил Цеста.

– Прости, но так говорить может только очень молодой человек, – покачал головой Штольц.

– После сорок пятого года в нашей стране молодых людей не осталось, – медленно ответил Цеста. – А те, кто родились позже, еще не выросли.

– О! Это я зап-пишу, – не совсем четко объявил Тунь и, нацарапав пару слов, поднял глаза на Цесту. – А вы воевали?

Цеста опять промолчал, храня все ту же неопределнную улыбку, а Ягла вдруг издал странный глухой звук, всхлип, уходящий куда-то вовнутрь, словно в большую бочку:

– Весь мой взвод в один день на куски разметало! Я один остался. И сказал себе, что, когда все это кончится, больше в жизни не возьму в руки оружие. И тут…

– Хонзо, только не надо нам этих слюней. Выпей лучше еще, – сидевший рядом Хрдличка приобнял его за плечи.

– В Бога ты не веруешь, Иерониме, – горько заключил Ягла.

– Ты это уже говорил, – Хрдличка отпустил его. – Да, не верю. Потому что такое видел, что теперь ни во что верить не приходится. Ни в Бога, ни в дьявола. Ни во всякую чертовщину-мистику. И прекратите вы все этого мальчишку слушать! – он обвел присутствующих спокойным взглядом голубых глаз, по-птичьи дернул головой и посмотрел в упор на Цесту. – Тебе сколько было-то в сорок пятом году? Лет двенадцать?

– Побольше, – тихо ответил Цеста.

– И полагаю, если бы вопрос шел о жизни, например… некой мадьярской Саффи

– Заткнись, Иерониме, – так же спокойно сказал Цеста. – Не трепись о том, чего не знаешь.

– Пане Хрдличко, – посмотрел Павел на продуцент-директора. – Мне казалось, вы должны быть заинтересованы в выходе пластинки…

– При чем тут это? Конечно, заинтересован, – Хрдличка снова принялся рассматривать бокал с вином, из которого так и не пил, потом опять поставил обратно. – Только будет ли на ней ваша драгоценная песня – еще вопрос, – он усмехнулся. – Да, ни в Бога, ни в черта я не верю, но вот во что я верю безоговорочно, так это в нашу непобедимую власть. И я буду внимательно следить за настроениями вышестоящих. Если почувствую малейший намек на то, что, мол, нездоровые тенденции могут цвести пышным цветом на Западе, а в коммунистической стране не след подбивать на суицид честных пролетариев, то вам, друг мой, придется поднапрячься и состряпать пару мелодиек, чтобы занять на будущем альбоме пустое место. А если я пойму, что в нашем благополучном обществе никаких самоубийств вообще не бывает и нельзя из-за глупых наветов отказываться от шлягера, который принесет государству сотни тысяч флоринов, то так тому и быть. А пока работаем. «Теслу» я тебе обещал, – кивнул он Цесте.

– Дотреплетесь вы еще, пане Хрдличко, – покачал головой Штольц.

– Едва ли. Я человек надежный, и наверху об этом знают. И я знаю свое дело, – Хрдличка отпил из бокала, поставил его на стол и уставился задумчивым взглядом на собственную руку в перчатке. – Я раньше музыкантом был, – вдруг произнес он, с напряжением сжимая руку в кулак и вновь расслабляя длинные пальцы. – А теперь другим занимаюсь…

– Ик! – неожиданно и громко отрапортовался Тунь, невольно подведя итог дискуссии.

Павел, заинтересовавшись, хотел спросить у Хрдлички еще что-то, но в этот момент ресторанный зал внезапно наполнился шумом и удивительным сиянием, словно в него внесли мощный цветной осветитель. Или влетела жар-птица из сказки, что было больше похоже на правду. Все взгляды обратились к входу, где стояла окруженная многочисленной свитой несравненная Глориана, королева киноэкрана. Она как будто излучала внутренний свет, озаряя все вокруг и заряжая некой нервной энергией.

– У «Макса» сегодня исключительно мужская компания, как скучно! – заметила она. – И никто не танцует!

– Ну сейчас начнется… – вздохнул Павел и взялся за бутылку.







Камерный дворцовый театр был совсем небольшим, и Цесте были хорошо видны лица зрителей в первом ряду.

Он не стал делать обычного вступления, тем более что песня не была подготовлена и отрепетирована, да и текст вступления ему никто не писал. Певец предпочитал не рисковать: и так, возможно, потом придется кому-то что-то объяснять. На бис песни зачастую исполнялись спонтанно – но не сейчас же! Хорошо еще, что музыканты помнили мелодию на слух – впрочем, эту мелодию забыть невозможно. После того как они перестали ее исполнять, многих членов капелы она еще долгие месяцы преследовала во сне. Ягла утверждал, что она до сих пор звучала постоянным лейтмотивом его кошмаров, навеянных военными воспоминаниями.

В сравнительно небольшом зале под украшенным узорчатыми кессонами потолком вступление гремело в ушах как-то особо, неповторимо мрачно. Это был торжественный реквием по всем, чья жизнь прошла впустую, кто отдал лучшие годы в пользу обманчивых идеалов, чужой веры, чужих побед, потому что в мире нет ни абсолютного идеала, ни непогрешимой веры, а успех преходящ. А значит, это был реквием по каждому в зале и за его стенами.

Разумеется, песня Цесты была совершенно неуместна на праздничном концерте –  песня беглого, а значит, подвергшегося общественному осуждению композитора. И все же ни у кого из присутствующих не возникло ни малейшего сомнения в том, что певец имеет полное право исполнять ее здесь и сейчас. Слушатели просто погрузились во всеобъемлющую бездну музыки, следуя за прозрачно-чистым тенором, способным и повернуть к свету из клубящейся тьмы, и завести в непроходимую чащу, тихо угаснув в вечной пустоте. Цеста каждый раз завершал песню по-новому, для этого в финале оркестр умолкал, оставляя его хрустальный голос наедине со слушателями.

Начиная петь, Цеста на мгновенье взглянул на сидящего в середине первого ряда Хаврана, ожидая одобрительного взгляда или какого-то знака. Но пан президент слушал, прикрыв усталые глаза, переплетя на животе пальцы полных рук. Его губы слегка кривились, но Цеста не знал, было ли это подобием улыбки. Никто никогда не видел, чтобы Хавран улыбался.

Во время невыносимо долгого, безжалостно терзавшего натянутые нервы проигрыша каждый ощущал себя так, словно в глухом лесу внезапно оказался без проводника. Люди удивленно посматривали на хрупкую черную фигурку на сцене, державшуюся поразительно прямо, хотя, казалось бы, мощь мрачно-торжественной музыки должна была раздавить ее. Цеста глядел вверх, в поблескивающие снаружи золоченым узором квадраты кессонов, заключавшие в себе глубокие тени, на математически выверенную, исполненную абсолютной точности картину, которой правильные прямоугольники аспидной черноты придавали жутковато-мистический вид.

В голове кольнуло, и Цеста вдруг почувствовал, как где-то внутри красным туманом всколыхнулась злость, бешеная ярость, которая редко проявляла себя. Внезапно он вспомнил Плеса, вспомнил несостоявшегося арфиста Хрдличку с его таинственными делами и искалеченными руками, вспомнил… многих других.

Он старательно, с полным контролем над своим уникальным инструментом выводил последние ноты, а взгляд его снова обратился к пожилому мужчине в первом ряду. На щеке Хаврана что-то блестело узкой дорожкой – слеза.

Не сводя с него взгляда, Цеста довел последнюю гласную до конца  тихим, постепенно замирающим во тьме серебристым звоном, а потом внезапно завершил песню резким, неожиданным, болезненным вскриком, ощущавшимся почти как удар в лицо. Хавран вздрогнул, опухшие глаза широко раскрылись и встретили прямой, полный внутренней силы взгляд других глаз – серо-стальных и блестящих, в которых стоял жестокий, непроизносимый вопрос.

Франтишек украдкой вытер мокрый лоб, Ягла уронил палочку, выскользнувшую из потных пальцев, но настолько оглушительной казалась наполнившая зал тишина, что стука ее никто даже не заметил.

Цеста молча поклонился, развернулся и ушел со сцены. Заготовленная заключительная речь показалась бы сейчас совершенно неуместной. О какой-то там награде, на которую намекал Хавран, не вспомнил ни сам Цеста, ни те, кто должны были ее вручать.



*  *  *



Цеста не мог найти себе места – уже второй вечер с тех пор, как во всех новостях пронеслась трагическая весть о смерти пана президента. В газетах писали о сердечном приступе, однако по городу ходили тревожные слухи. Оглядываясь, люди испуганно шептали: самоубийство!

Бесшумно ступая босиком по мягким коврам, Цеста бесцельно расхаживал по пустым комнатам.

– Действительно поверишь тут во всякую чертовщину! – громко объявил он, подходя к столу и наливая себе стопку сливовицы.

Но стопка так и осталась стоять на столе: со стороны перистиля послышался явственный шорох.  Цеста настороженно прислушался.

Был поздний вечер, в темном проеме окна отражался интерьер комнаты, в открытые форточки доносился шелест дождя. Непонятный звук повторился, потом как будто раздалось приглушенное ругательство. Слух у Цесты был тонкий.

Пару раз на Фэзандери уже пытались влезть грабители. Оружие у Цесты было, но за ним пришлось бы идти к сейфу в комнате в другом конце коридора. К тому же ему почему-то казалось смешным испуганно направлять на позднего посетителя пистолет. 

Цеста узкой быстрой тенью проскользнул в комнату, выходящую на перистиль, прошел в тамбур. Сквозь стеклянную дверь ему виден был мужской силуэт, привалившийся к колонне – среднего роста, в слишком легком для ненастной погоды пиджаке. Человек отступил от колонны, движение его было знакомо быстрым и порывистым, и Цеста распахнул дверь, вышел на холодный мрамор перистиля и как раз успел поддержать едва не потерявшего сознание Хрдличку.

Он отвел Хрдличку в другую комнату, где была кушетка, и интендант тяжело сел на нее, выпустив судорожно стиснутый край рубашки Цесты и оставив на нем темное пятно.

– Какого дьявола? – поинтересовался Цеста.

– У тебя есть что выпить? – незнакомым хриплым голосом спросил Хрдличка.

– Разумеется, – Цеста принес свою уже наполненную стопку.

Хрдличка, нахохлившись, сидел на диване, еще больше обычного напоминая какого-то представителя птичьего племени – мокрого и взъерошенного, с подбитым крылом, – и сжимал правой рукой раненое левое плечо. Он отлепил мокрую ладонь от скользкого от крови рукава, протянул руку за стопкой, и Цеста вздрогнул: Хрдличка был без перчаток. Он залпом влил в себя сливовицу, передернул плечами, поднял на Цесту свои огромные голубые глаза.

– Девка твоя сейчас здесь?

Цеста мотнул головой.

– В Варшаве, на съемках. Не хотела уезжать, но я ее буквально заставил – лучше ей сейчас быть подальше от меня.

– А цербер твой?

– Дядя Иштван и его жена живут в сторожке и сейчас скорее всего спят. Как думаешь, могли они тебя видеть?

– Не знаю. Наверно, нет. Еда у тебя есть? Думаю, мне предстоит долгий путь…

– Сначала займемся этим, – Цеста кивнул на его плечо. – Только не здесь. Сможешь идти?

– Искренне надеюсь!

Через несколько минут они перебрались в студию. Цеста запер дверь и стал осторожно снимать с Хрдлички пиджак.

– Твоя знаменитая студия?

– Можешь остаться здесь.

– Нет. К тебе могут заявиться. Не хочу подвергать тебя лишней опасности.

Цеста фыркнул, невольно дернув рукой. Хрдличка зашипел от боли, потом повернул голову, пытаясь заглянуть певцу в глаза.

– Ты мне веришь?

– Я помню: ты как будто пытался меня предупредить, но потом передумал. Конечно, интересы дела важнее, чем какой-то там певец, какой-то там друг… Мне ведь казалось… – Цеста резко мотнул головой и сухо сообщил: – Придется шить. Терпи.

– Послушай, я был уверен, что тебе это ничем не грозит…

– Я понять не могу, вы рассчитывали, что моя песня обеспечит вам алиби? И кто-то специально навел старика на мысль…

– Это был просто лишний штрих. В общей картине. Ни у кого не должно было возникнуть сомнений, что он совершил самоубийство.

– Не сердечный приступ?

– Наша пресса не может написать прямо, что президент покончил с собой. Но все, кто должен это знать, – будут знать.

– Сомнения будут в любом случае.

– Доказать никто ничего не сможет. А причины у него, поверь, были. Ну и ты – для полноты картины… Сосредоточься, пожалуйста, на том, что ты делаешь. Мне еще пригодится это плечо, – Хрдличка сделал глоток из принесенной Цестой для дезинфекции бутылки с водкой.

– Штрих! И что теперь – тебя тоже использовали, и ты стал мешать? Ведь, как я понимаю, это твои друзья пришли теперь к власти?

– Неправильно понимаешь, – вздохнул Хрдличка. – Мы проиграли. Сделали всю грязную работу, а потом нашелся кое-кто пошустрее. Вот и…

– Кто?

– Увидишь.

Цеста аккуратно перевязал плечо Хрдлички.

– А ты здорово заштопал. Спасибо. Я не рассчитывал.

– Ты мало что обо мне знаешь, – с горечью сказал Цеста. – А я о тебе, оказывается, еще меньше. Скажи мне одно, – даже находясь в собственной подземной студии с полной звукоизоляцией, Цеста невольно оглянулся через плечо, прежде чем задать вопрос: – Это ты его убил?

Хрдличка молча смотрел на него несколько мгновений, потом опустил глаза под пронзительным взглядом Цесты и поднял стиснутый правый кулак.

– Вот это, – он расправил пальцы, – сделал Хавран. Вернее, это было сделано по его приказу. Личному.

Цеста кивнул. Хрдличка помолчал еще, потом внезапно блеснул своей белозубой улыбкой.

– Да, это должен был сделать я. Но, представь себе, не пришлось. Он уже был мертв, когда я пришел.

Цеста моргнул.

– Не понимаю. Так он все-таки умер естественной смертью?

– Вполне. Когда у человека в сердце сидит пуля, пущенная с хорошим знанием анатомии, смерть более чем естественна!

Цеста выпрямился.

– Посиди здесь, я принесу еды.

Поднявшись наверх, в комнаты, Цеста первым делом подошел к окну и внимательно прислушался. Ничего, кроме плеска дождя. Кто знает, может быть, за домом следят, может быть, уже подбираются по лужайкам огромного сада среди разросшихся кустов?

Сторожка совсем пропала в темноте за стеной дождя, как будто ее и не было. Весь мир исчез, снаружи хлестал бешеный ливень, смывая запахи, пригибая уже примятую чьими-то шагами траву. Хорошо бежать от чего-то в такую ночь. И прятаться, наверно, тоже хорошо.

Из предосторожности Цеста не стал включать свет, переждал, пока глаза привыкнут к темноте, чтобы найти все, что ему было нужно, в залитых мраком комнатах.

Когда он вернулся в студию, Хрдличка спал, съежившись в кресле и прижимая к груди раненую руку. Цеста поначалу хотел уйти, оставив рядом со спящим поднос, но по размышлении подошел к Хрдличке и осторожно тронул за плечо. Тот вскинулся, диковато озираясь.

– Все тихо, – успокоил его певец.

– Ч-черт! – Хрдличка погладил правой рукой больное плечо. – Ты же, как… Будто каленым железом прижег. Может, поэтому девки у тебя надолго не задерживаются? С тобой, наверно, спать – как у печки, – он подхватил бутылку.

– Лучше поешь, – напомнил Цеста. – Если думаешь уходить сейчас, не стоит медлить. Ночь темная, дождь усилился. Сможешь убраться незаметно.

– Ха, – оскалился Хрдличка. – Значит, все-таки боишься, маленький певец? А говорили, будто это чувство тебе вовсе не знакомо.

Цеста пожал плечами.

– Я тебе предлагал остаться, ты отказался. Если передумал – милости прошу. Будешь сидеть здесь, я скажу музыкантам, что студию ремонтирую, даже Полина ничего не узнает, когда вернется.

– Нет, это слишком опасно, – помотал головой Хрдличка. – Я уйду сейчас.

– Твое дело. Ты хоть знаешь, куда идти?

– Тебе-то я бы в любом случае не сказал. И думаю, – Хрдличка бросил на него свой быстрый, пронзительный птичий взгляд, – для тебя само собой разумеется, что ты меня не видел? Так вот. Конечно, не видел. Но если припрут к стенке, геройствовать не смей.

– Посмотрю по обстоятельствам, – спокойно пообещал Цеста, и интендант снова быстро взглянул на певца, словно пытаясь понять, шутит он или говорит серьезно.

– Как тебя угораздило бежать без верхней одежды? – спросил Цеста, глядя на руки Хрдлички, неуклюже сжимавшие вилку и нож. В перчатках его движения всегда были абсолютно точны и  изящны.

– Смываться пришлось срочно, буквально в чем был. Поверь, будь у меня время собраться и хоть что-то спланировать, я бы сюда не явился. Но положение было отчаянное, – он помолчал, потом взглянул на Цесту. – И я вдруг понял, что могу на тебя рассчитывать.

– Можешь, – согласился Цеста и вышел из студии.

Вернувшись, он протянул Хрдличке теплую кутку и бледно-голубую рубашку.

– Вот все, что нашлось в доме. Это дяди Иштвана. Я ему как-нибудь объясню. Тебе, конечно, велики будут, но в мои вещи ты вообще не влезешь.

– Да уж, – Хрдличка смерил веселым взглядом Цестино худое тело и стал расстегивать окровавленную рубашку с разорванным рукавом. Цеста осторожно помог снять ее со здоровой руки и высвободил раненое плечо.

– Вот перчаток, увы, нет. Мои тебе не налезут.

– Как-нибудь справлюсь.

– Примета, черт возьми…

– Не учи меня тому, в чем я разбираюсь гораздо лучше тебя, – усмехнулся Хрдличка, застегивая куртку. – Где-нибудь украду.

– А деньги?

– Есть, – Хрдличка хлопнул по заднему карману брюк. – Это я успел прихватить.

– Может, недостаточно?

– Их не бывает достаточно. Если сможешь, давай. Но не вздумай из-за меня лишать свою русскую новой шубки, – он подмигнул, сверкнул улыбкой и тут же взглянул на Цесту серьезно и даже торжественно. – Спасибо, Цесто. И помни: если вдруг что, в великомученики записываться не смей. Все это тебя совершенно не касается. И будь особенно осторожен с Вальденфростом.

– Мне казалось, вы с ним заодно.

– К нему у меня тоже счет имеется, – тихо признался Хрдличка. – Но до него добраться оказалось даже сложнее, чем до Хаврана. Это чертовски хитрая бестия.

– Почему ты никогда не говорил мне, чем занимаешься? Даже не намекнул? – спросил Цеста не без обиды. – Может быть, я бы тоже…

– Потому что от тебя это никому не нужно, – усмехнулся Хрдличка и на мгновенье стиснул плечо Цесты изуродованными пальцами. – Продолжай лучше петь свои рискованные песенки, но и тут будь осторожен. Другого такого голоса в нашей стране нет. Во всяком случае с тех пор, как фрицы пришили старика Артура. Понимаешь? Каждому свое. Хватит и того, что Шипек сбежал на Запад вместе со своей Сумрачной мелодией и всем прочим. И всем, что он еще напишет для тамошней публики, – он скривился.

Цеста выпустил Хрдличку через перистиль. Дождь шел слабее, но, несмотря на предрассветный час, было почти совсем темно.

– Прощай, друг, – сказал Иероним. – Спасибо.

– Удачи тебе, – Цеста протянул руку, и Хрдличка, поколебавшись мгновенье, быстро сжал ее сухой корявой лапой без ногтей.

Шершавые пальцы отпустили его руку, и не успел Цеста выдохнуть, как перед ним мелькнула черная спина в провисавшей на плечах широкой куртке, быстрые шаги прошлепали по залитому водой мрамору ступеней, и темная тень растворилась в мокрой ночи, только пискнул спросонья одинокий фазан, укрывавшийся от дождя под кустом.

Цеста поглядел на ладонь, которая словно до сих пор ощущала прикосновение Хрдлички, машинально вытер ее о брюки, повернулся и вошел в испуганно темный, словно во время бомбардировки, дом.

Придя в комнату, выходящую на террасу и парадный вход, он снова подозрительно уставился в темноту. В стороне мелькнул и погас огонек. Вероятно, в сторожке? Но все было тихо, не видно, чтобы дядя Иштван вышел в проливной дождь.

Почему-то Цесту упорно преследовали мысли о войне. Он почувствовал непреодолимое желание включить свет во всех комнатах, чтобы прогнать призрак, казалось бы, давно забытого страха. Право, слишком много было тогда страха, чтобы он мог бояться чего-либо еще в жизни…

Певец поспешил в студию, где было светло и спокойно, увидел на полу измазанную рубашку и пиджак Хрдлички, подобрал их и направился в пустую комнатушку в обширном подвале, чтобы сжечь вещи интенданта.



*  *  *



Цесту вели по казавшемуся бесконечным пустому и плохо освещенному коридору, и он едва осознавал происходящее. Когда высокий, подтянутый мужчина обратился к нему недалеко от выхода из студии на пустой вечерней улице и предложил следовать за ним, на ум пришла одна-единственная мысль: – «Вот и оно!» – и так до сих пор и вертелась в мозгу. Все остальное задавил, словно наехав гигантским бульдозером, внезапный и жестокий приступ боли.

Ягла шагал в паре десятков метров позади и явно хотел догнать и спросить о чем-то, но, поняв, что происходит, замедлил шаг, стараясь, чтобы это не бросалось в глаза, и спокойно прошел мимо.

Такое бывало. Смертоносно-вежливое предложение проехать куда-то без уточнения, куда именно, могло означать допрос, арест, исчезновение без следа…

В тот день, незадолго до его ухода, кто-то из капелы к слову упомянул Хрдличку. Цеста сделал вид, что не расслышал. Праздничный концерт и самоубийство президента не обсуждались ни разу за прошедшие три недели, просто шла напряженная работа над новым альбомом, из которого с общего безмолвного согласия было выкинуто несколько действительно «рискованных», как выразился бы Хрдличка, песен. На Цесту посматривали с опаской. Все ждали, что чем-то его выступление откликнется. И в охватившем крохотную страну в центре Европы мертвом штиле никто не знал, как себя теперь вести и куда подует ветер. В любом случае, рассчитывать на кардинальные перемены вроде бы не приходилось, разве что к худшему.

Шаги Яглы стихли в пустом переулке, и Цеста, так и не произнеся ни слова, ничего не спросив, последовал за обратившимся к нему мужчиной, слыша за спиной шаги другого.

Вероятно, следовало бы броситься в сторону, ошеломить одного из них неожиданным ударом – жилистый певец был крепче и сильнее, чем казался с виду, у него могло получиться… Но что дальше? Куда он мог бежать, где прятаться? К тому же у него как будто разом растаяли все кости в ногах, и он смутно удивлялся, что их удается как-то переставлять. А дома была Полина, как раз вчера она вернулась из Польши…

Цеста пошатнулся: внутри черепа будто прижгло раскаленным железом, но каким-то образом он устоял на ногах, потянулся рукой ко лбу, и его подтолкнули вперед. «Вот и оно», – постоянно повторял где-то там, внутри, в самом очаге боли, чей-то, может быть, его собственный, голос, почти в ритме песни. Стены плыли и изгибались перед глазами, тускло горевшие лампы превратились в мутные желтоватые пятна.

Звук отворяемой тяжелой двери донесся словно издалека, и Цесту снова подтолкнули вперед, в абсолютно пустую комнату.

– Ждите, – бросили ему, и дверь захлопнулась. Цеста не без труда запихал плохо слушавшуюся, налитую свинцом руку в карман, чтобы обнаружить, что таблеток, которые он держал при себе постоянно вот уже более десятка лет, нет на месте. Смутно удивившись, он сообразил, что их отобрали при обыске, как и часы и документы, и обругал себя за то, что не обратил внимания. Нужно было попросить, уговорить, любой ценой выпросить… Впрочем, при том как этот обыск происходил, вряд ли можно было рассчитывать на понимание или сочувствие.

– Что ж, может быть, это и не худший вариант, – пробормотал Цеста и попытался оглядеться слезящимися глазами.

Он находился в помещении без окон, с голыми, выкрашенными какой-то светлой краской стенами. Комната была освещена, даже довольно ярко, но ни цвет ее стен, ни размер Цеста не в состоянии был определить. Она казалась ему убийственно тесной, и в то же время противоположная стена находилась недостижимо далеко. Сияющие пятна  прикрученных к светлому потолку ламп резали глаза. Цесту мутило от неприятного запаха, который он не рискнул бы определить. Впрочем, может быть, запах тут был и ни при чем.

Он повернулся и шагнул к ближайшей стене. Стена качнулась перед глазами, собственный вес увлек его вперед, и Цеста тяжело врубился в бетонную крашеную поверхность плечом и медленно сполз на пол. Перед глазами плясали круги, образованные из желтого света ламп, они сливались в один, разделялись, скользили в стороны. Цеста закрыл глаза, повернул голову, чтобы прислониться мокрым от пота виском к стене – голая крашеная поверхность казалась прохладной.

Маргит – возникло откуда-то слово, очень важное слово, значение которого еще следовало вспомнить.

«Маргит,» – прошептал Цеста, сворачиваясь в клубок у стены.




No comments:

Post a Comment